|
Откровение изгоя.
|
Мы, представители древнего рода Панафидиных, народ не поющий, не музицирующий, не танцующий. Мы – народ пишущий. Недаром в друзьях Пушкина значились. Вот и Валентин Пикуль один из нас. Даже адмиралы и флотоводцы из нашего рода в конце жизненного пути в писатели определялись, и не в какие-нибудь там, а в авторы «Записок морского офицера». Мне панафидинские гены рано дали о себе знать, хотя в те стародавние времена, о том, что я Панафидина, я вообще-то и не знала. Скрывалось это тщательно. И правильно! С такими родословными не во Внешторге следовало работать, а Беломорканал строить, на лесоповалах трудиться. Я же с родителями преспокойно проживала в прекрасном городе Варшаве и даже по соседству с улицей, на которой до 1916 года жили родители моей мамы (мир тесен!), училась в советской школе при посольстве и была почти счастлива. «Почти» - потому что, увы, я росла, мягко говоря, девочкой неказистой, просто дурнушкой. Думаю, это причиняло боль моим родителям, потому как даже фоток с моим фейсом с 4 по 7 класс они никогда не делали. Но зато я была дева крупная, высокая, с толстенной косой, единственным моим достоинством.
![]()
Какая-то, блин, топорно-идеологическая зараза прикрыла 10-летки за границей. Впрочем, если уж правду сказать, сделано это было исключительно правильно. Для сохранения генофонда в стране. Хотя бы и насильственным методом. И несмотря на то, что мой дворянский генофонд в рабочее-крестьянской стране на фиг никому не нужен был, меня после 8 класса отправили обратно в СССР. В интернат на Пироговке. После светлой и уютной варшавской школы, (с интернатом, кстати, в котором еще ранее довелось мне жить в начальных классах не один год, пока отец работал зам.торгпреда в Гданьске), 40 школа и интернат выглядели удручающе. Просто жутко погано выглядели. .Ну, если все же интернат в прошлом был чем-то вроде военного училища, то школа располагалась прям посреди трущоб Хамовников, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Я потом удивлялась – поблизости были другие школы, чистенькие, аккуратные, с хорошими производственными уклонами. Зачем нас определили в эту рухлядь с уклоном либо «педагогическим», либо «топай в сновальщицы на Красную Розу»? Честно, мне не нравилось ни то и не другое. А вот стенографии и машинописи, или бухгалтерии на худой конец я поучилась бы с удовольствием. И такая школа находилась совсем рядом, на Россолимо. Но чья-то злая воля уготовила мне учиться в школе, в которой матом были расписаны стены сортиров («Пусть стенки нашего сортира украсят юмор и сатира!» - это ведь из 40 школы), а в кабинете математики шаловливая ручонка вырезала на доске– «Инна-сука». И никого это не смущало. Даже преподавателя математики Инну Ивановну, агромадную белую бабу, злющую как сто чертей.
Одновременно со мной в интернат поступала девочка из Румынии – Галя Столбова. Мы должны были учиться в одном классе. Мамы благословили нас на дружбу. Мы по росту неплохо друг к другу подходили, но более ни по чему.
Из первых впечатлений осталось только два. По темному коридору идет щупленькая девчонка с посаженными друг на друга циклопьими глазами, Таня Шульбах, и истошным голосом поет что-то. Потом она сидит на койке в палате с Жанной Придорогиной и они вместе слаженно и громко орут песню о том, как некий Егорушка сорвал с некой девы новую юбку. От слов песни у меня начинали гореть уши. Нашла эту песенку в Интернете.
«В саду на ветке пел весёлый скворушка. Машутку звал на лесенку Егорушка: Ты выйди, выйди, Машенька, на лесенку, Послушаем мы скворушкину песенку. Ну что, право слово, Чего же в том дурного? Послушаем мы песенку, И больше - ничего. Всё так же заливался звонкий скворушка. Но чётко дело знал и наш Егорушка: Дарил он ей серебряно колечико И крепче прижимал её за плечико. Ну что, право слово, Чего же в том дурного? Он жал её за плечико, И больше - ничего. Всё громче заливался звонкий скворушка. Смелее становился наш Егорушка. Уйди, Егорка, ох-ты, ах-ты, ойшечки!- Порвал мне все оборочки на кофточке. Ну что, право слово, Чего же в том дурного? Оборочки на кофточке, И больше - ничего. Узнали б до конца вы эту песенку, Но мамка прибежала к ним на лесенку, Вспугнула мамка бедненького скворушку, Метёлку обломала об Егорушку. Ну что, право слово, Чего же в том дурного? Метёлку об Егорушку, И больше - ничего.»
В варианте Придорогиной и Шульбах мамка не прибегала, и что случилось с Машенькой, мы узнавали в натуралистических подробностях.
Еще помню, как драмкружок решили организовать в интернате. Инициатором был Леша Матреницкий. В актовый зал все притащились, расселись вдоль стен…Ирония судьбы, Леша это дело организовал, но мелькнул на экране ТВ всего-то пару раз как капитан команды КВН. А Коля Караченцов стал знаменитым актером. Странно, Лешу я помню очень хорошо. А Колю совсем не заметила.
Потом вижу себя в классной вечером. Раскрываю грамматику Грузинской. Пластиковая розовая обложка провисает, из нее выпадают клочки разорванного письма. Запихиваю их обратно. Ловлю взгляд сидящего за столом напротив мальчишки. Его фамилия Рысь…Руга…. Не помню точно… Блондинчик с мерзопакостным хитреньким личиком…Бегающие подленькие глазки… Я его помню, кажется, с Бухареста, с 49 года… Из одной песочницы мы. Он у малыша отобрал ведерко и ударил его. Малыш ревет. Я стою рядом и медленно закипаю от возмущения. Подхожу к Руге и со всего размаха бью его своим ведерком по лбу. Он падает…Лужа крови…. Его увозят в больницу. Меня дома лупят до полусмерти. Потом привозят к нему в больницу, требуют, чтобы я попросила у него прощение. Я отказываюсь. Он лежит с перевязанной башкой на белых больничных простынях, и мне говорят, что он едва не умер. Как жаль, что он тогда не умер, надо было бить сильнее… Как жаль! Тогда все в моей жизни сложилось бы по-другому… Меня снова лупят, но не сгибают! Не знаю, помнит ли мальчишка, сидящий напротив меня, этот случай.
Он сидел всю ночь в классной, склеивая обрывки моего дневника. А потом пустил его по интернату. И положил на стол директрисе. Было собрание, директриса говорила, что в нашем здоровом советском коллективе заводятся вот такие антисоветские элементы, которым польские парни нравятся больше соотечественников, которым нравится, что им целуют руки. Про Пушнову как-то не упоминали, хотя, на мой взгляд, если что и было в том дневнике плохого, то только злопыхательство на ее счет. Что было дальше, моя память выбросила. Наверно, что-то запредельно непереносимое.
Ночью я проснулась от того, что меня душили. Костлявые девичьи пальчики сжимались на моем горле.. Сверху чья-то средней величины задница села на подушку. Это в спальне девочки решили так меня наказать. Ладно бы просто задушили, но чтобы жопой!!! Пять силуэтов, склонившихся надо мной в полутемной комнате… На спящую напали, сцуки…. Ату меня, ату! Ира Овчинникова, припоминаешь? Я не помню, была ли среди них ты. Моя койка располагалась у стены напротив стола, твоя – в ряду у окна…. Всего один шаг…Если коллектив сделал этот шаг, как трудно, наверно, заставить себя за коллективом не пойти, коллективисты вы хреновы... Но я тебя не помню. Я не помню, что такого я сделала, отчего они все бросились от меня врассыпную. Наверно, сбросила их с себя, маленьких и хлипких котят. Помню только убегавшую от меня с криком в коридор Таню Шульбах, помню, как бегу за ней в короткой белой пижаме в синий горошек, бегу с твердым намерением убить. Хорошо, что не убила. Не стоило и суетиться… Кажется, она умерла через пару лет, неосторожно переходя улицу.
И опять провал, ничего не осталось в памяти…Зато я хорошо помню холодную осеннюю ночь. Я сижу на перилах Крымского моста. Внизу поблескивает черная вода реки. Я не боюсь того, что сейчас умру, я боюсь, что в воде мне будет холодно. Ну, еще минутку, чтобы собраться с духом, вода так холодна, мокра, так противно в мокрой одежде… Поздний прохожий стаскивает меня с перил и орет мне в лицо, что лучше убить того, кто обидел, а не умирать самой.
А потом из Варшавы отдел кадров Внешторга вызывает мою маму. Мама чуть со страху не померла, подумала, что вскрылось наша родство с баронами Врангелями, и ее теперь турнут из МВТ, из КПСС и сошлют на Колыму. А ей говорят, что жуткую дрянь она вырастила, и это неудивительно, если она такие письма пишет. Мама никак врубиться не могла, какие такие плохие письма она мне пишет. Но, в общем, была счастлива до усрачки, что речь не о родословной ее идет. Все остальное ей было вообще до фонаря. Я же, пользуясь моментом, не стала объяснять, что во первых, это не письмо, а дневник скорее, а во вторых , написанный не ею, а мной.
Галя Столбова и Таня Киселева отвернулись от меня сразу. Таня отшилась тихонечко и культурно, Столбова – в грубой форме. Но я о ней совсем не жалела. Честно говоря, тупостью своей она мне крепко досаждала. Саша Лощаков вернул брелочек, подаренный мною на день рождения, и со слезами на глазах, скорбно произнес, что пачкать себя такими знакомствами не может. Что этот хлыщ от меня , наконец, отвял, я была несказанно рада. Пусть даже отвял и в такой некорректной форме и так не ко времени. Сорную траву с поля вон! Я осталась в полном одиночестве. Зато в интернате появился свой герой, свой Павлик Морозов – Витя Руга. Я тогда и сейчас часто задаю себе вопрос – почему мы перевернули мораль? Почему никому не пришло в голову, что читать чужие письма мерзко, и уж тем более воровать и склеивать их. Что грешно доносить? Что плохо предавать?
Однажды вечером я сидела на лавочке в скверике напротив интернат. Было очень холодно, но я там делала уроки. Старалась бывать в помещении интерната как можно меньше, только ночевать приходила. Поэтому и учебу так запустила. Рядом на скамейку подсели два парня из класса постарше. Я с ними знаком не была. Подумала, сейчас будут издеваться. Это были Шлема (а может, Саша Зинюк?) и Саша Титов. Но они не издевались и не обижали меня. Я тригонометрию штудировала, никак не могла запомнить, как синус на косинус меняется. Смотри, сказал Саша, если головой вверх вниз киваем, то меняется, а если голову в стороны крутим, то не меняется. Так мы подружились. Я была ему благодарна за то, что отчаянное безнадежное одиночество ушло от меня, и я смогла нормально дожить до конца учебного года и даже в Доброе съездить. Но вернуться на следующий год в интернат меня не смогли бы заставить и под страхом смерти. В начале следующего учебного года я твердо сказала отцу, что или родители возвращаются в СССР, или я живу одна и учусь в школе, которую выбираю сама… И они со мной согласились. А потом подошла пора отдавать долги.
|
Ирина Резкина (Титова) 1961-1962 год, 9 класс.
10.02.2012 |