Школьные годы в поселке "Доброе" новости школа альбом форум история регистрация контакт ссылки

 
 Откровение изгоя.

          Мы, представители древнего рода Панафидиных, народ не поющий, не музицирующий, не танцующий. Мы – народ пишущий. Недаром в друзьях Пушкина значились. Вот и Валентин Пикуль один из нас. Даже адмиралы и флотоводцы из нашего рода в конце жизненного пути в писатели определялись, и не в какие-нибудь там, а в авторы «Записок морского офицера». Мне панафидинские гены рано дали о себе знать, хотя в те стародавние времена, о том, что я Панафидина, я вообще-то и не знала. Скрывалось это тщательно. И правильно! С такими родословными не во Внешторге следовало работать, а Беломорканал строить, на лесоповалах трудиться. Я же с родителями преспокойно проживала в прекрасном городе Варшаве и даже по соседству с улицей, на которой до 1916 года жили родители моей мамы (мир тесен!), училась в советской школе при посольстве и была почти счастлива. «Почти» - потому что, увы, я росла, мягко говоря, девочкой неказистой, просто дурнушкой. Думаю, это причиняло боль моим родителям, потому как даже фоток с моим фейсом с 4 по 7 класс они никогда не делали. Но зато я была дева крупная, высокая, с толстенной косой, единственным моим достоинством.
          Я сидела одна на последней парте в полупустом классе с 14 своими одноклассниками, мух ловила, зевая, когда в класс вошел директор. Он привел деваху еще покрупнее меня. Деваха плюхнулась на мою парту. Парта затрещала, грозя развалиться. Деваха прибыла из Минска. Звали ее Лариса Мельникова. Мы подружились. Отец Ларисы был военным, и они жили в Мокотове, откуда Лариса до школы добиралась самостоятельно на общественном транспорте. Нас же от торгпредства на автобусе возили. Мы с Ларисой крепко сдружились, провожая друг друга из школы и шляясь по Варшаве в свободном полете. Вскоре у нас еще одна одноклассница нарисовалась. Прибыла прямиком из Вены, ухоженная, изящная, одетая как картинка. Звали ее Наташа Пушнова. Отрицательные черты в характере Наташи отсутствовали. Она была совершенством во всех отношениях. Пела, прекрасно танцевала, разряд по фигурному катанию имела, училась прекрасно. На мой приниженносамооценочный взгляд, была просто эталоном красоты. Не могу не сознаться, что мы с Ларисой иззавидовались черной завистью. Рядом с Пушновой ощущали мы себя слонами в посудной лавке, и даже хуже - кобылами деревенскими, верстами коломенскими! Скажете, завидовать грешно? Несомненно! Но как объяснить это пятнадцатилетним девчонкам? Так и сидели мы с Ларисой на последней парте у окна и тихо пыхтели от зависти, поливая ни в чем не повинную Пушнову всяким нехорошими словами, когда в класс вошел директор и сообщил, что завтра мы едем в гости в польскую гимназию. Как бы крепить дружбу между народами. Мне ехать совсем не хотелось. Танцевать я не умела, от собственной внешности тошнило… Про рост ваще молчу…… Но куда деваться, ехать пришлось… То, что я увидела в варшавской гимназии, ввергло меня в изумление, в восторг неописуемый. Оказывается, девочек совсем не обязательно дергать за волосы или, зажав в углу, бить кулаком в плечо. Не обязательно говорить им, что они уродины жирные, мерзкие, отвратительные дылды… Девочек с поклоном приглашают на танец, а отведя обратно после танца, целуют им руки. От увиденного я была просто в шоке! Потом были другие вечера в других школах. Но всегда меня восхищали взаимоотношения полов у поляков. Этакая старинная куртуазность, совсем не свойственная моим соотечественникам. Время шло быстро, и, наконец, пришло и мое – я стала вполне ничего из себя. И однажды поляк, с которым я танцевала, шепнул мне на ухо, что я красавица, uroda по-польски. Мое счастье казалось безграничным, потому что в недалеком прошлом не uroda я была, а уродом, жирной, мерзкой, отвратительной дылдой! Мне не с кем было счастьем моим поделиться, ну не с Ларисой же. Она обидится, я подругу потеряю. Или, еще хуже, оборжет меня, и тогда я ей этого не прощу. И я принялась писать - то ли письмо никому и в никуда, то ли дневник…. Но дневники пишут регулярно, а в данном случае это что-то вроде одноразового дневника… Так сказать, попытка излить на бумагу переполнявшее меня чувство счастья и на этом успокоиться. Я всегда хорошо писала. Даже когда в 9 классе 40 школы имела двойки по всем предметам, «отлично» по английскому и литературе было у меня постоянно. Я написала всё! Написала, как нравятся мне поляки, как хотелось бы мне жить среди них всегда, быть одной из них. Наверно, шляхтецкие гены прадеда во мне бурлили, разбуженные…. На историческую родину предков потянуло, в Речь Посполиту. «Не виноватая я, не виноватая!!!!! Всё это гены проклятые!» …. Зао дно и о Пушновой написала пару ласковых… От зависти, естественно.. Навязчивой идеей она была…Ох, как бы мне хотелось так классно на коньках кататься, как бы хотелось, что бы родители так меня любили… Выразив свои эмоции, я написанное порвала на мелкие кусочки. Встал вопрос, куда бы все это выбросить. В помойку нельзя, насчет этого есть строгие инструкции. Враг не дремлет, а болтун – находка для шпиона. Надо бы сжечь. Но это возможно только, когда родителей дома не будет. А пока, чтобы мама не увидела ненароком, я засунула клочки исписанной бумаги в первое, что под руки попалось. Под руки попалась английская грамматика под редакцией Грузинской, одетая в розовую пластиковую обложку. Засунула под обложку и забыла.
          Какая-то, блин, топорно-идеологическая зараза прикрыла 10-летки за границей. Впрочем, если уж правду сказать, сделано это было исключительно правильно. Для сохранения генофонда в стране. Хотя бы и насильственным методом. И несмотря на то, что мой дворянский генофонд в рабочее-крестьянской стране на фиг никому не нужен был, меня после 8 класса отправили обратно в СССР. В интернат на Пироговке. После светлой и уютной варшавской школы, (с интернатом, кстати, в котором еще ранее довелось мне жить в начальных классах не один год, пока отец работал зам.торгпреда в Гданьске), 40 школа и интернат выглядели удручающе. Просто жутко погано выглядели. .Ну, если все же интернат в прошлом был чем-то вроде военного училища, то школа располагалась прям посреди трущоб Хамовников, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Я потом удивлялась – поблизости были другие школы, чистенькие, аккуратные, с хорошими производственными уклонами. Зачем нас определили в эту рухлядь с уклоном либо «педагогическим», либо «топай в сновальщицы на Красную Розу»? Честно, мне не нравилось ни то и не другое. А вот стенографии и машинописи, или бухгалтерии на худой конец я поучилась бы с удовольствием. И такая школа находилась совсем рядом, на Россолимо. Но чья-то злая воля уготовила мне учиться в школе, в которой матом были расписаны стены сортиров («Пусть стенки нашего сортира украсят юмор и сатира!» - это ведь из 40 школы), а в кабинете математики шаловливая ручонка вырезала на доске– «Инна-сука». И никого это не смущало. Даже преподавателя математики Инну Ивановну, агромадную белую бабу, злющую как сто чертей.
          Одновременно со мной в интернат поступала девочка из Румынии – Галя Столбова. Мы должны были учиться в одном классе. Мамы благословили нас на дружбу. Мы по росту неплохо друг к другу подходили, но более ни по чему.
          Из первых впечатлений осталось только два. По темному коридору идет щупленькая девчонка с посаженными друг на друга циклопьими глазами, Таня Шульбах, и истошным голосом поет что-то. Потом она сидит на койке в палате с Жанной Придорогиной и они вместе слаженно и громко орут песню о том, как некий Егорушка сорвал с некой девы новую юбку. От слов песни у меня начинали гореть уши. Нашла эту песенку в Интернете.

«В саду на ветке пел весёлый скворушка.
Машутку звал на лесенку Егорушка:
Ты выйди, выйди, Машенька, на лесенку,
Послушаем мы скворушкину песенку.

Ну что, право слово,
Чего же в том дурного?
Послушаем мы песенку,
И больше - ничего.
Всё так же заливался звонкий скворушка.
Но чётко дело знал и наш Егорушка:
Дарил он ей серебряно колечико
И крепче прижимал её за плечико.

Ну что, право слово,
Чего же в том дурного?
Он жал её за плечико,
И больше - ничего.

Всё громче заливался звонкий скворушка.
Смелее становился наш Егорушка.
Уйди, Егорка, ох-ты, ах-ты, ойшечки!-
Порвал мне все оборочки на кофточке.

Ну что, право слово,
Чего же в том дурного?
Оборочки на кофточке,
И больше - ничего.
Узнали б до конца вы эту песенку,
Но мамка прибежала к ним на лесенку,
Вспугнула мамка бедненького скворушку,
Метёлку обломала об Егорушку.

Ну что, право слово,
Чего же в том дурного?
Метёлку об Егорушку,
И больше - ничего.»

          В варианте Придорогиной и Шульбах мамка не прибегала, и что случилось с Машенькой, мы узнавали в натуралистических подробностях.
          Еще помню, как драмкружок решили организовать в интернате. Инициатором был Леша Матреницкий. В актовый зал все притащились, расселись вдоль стен…Ирония судьбы, Леша это дело организовал, но мелькнул на экране ТВ всего-то пару раз как капитан команды КВН. А Коля Караченцов стал знаменитым актером. Странно, Лешу я помню очень хорошо. А Колю совсем не заметила.
          Потом вижу себя в классной вечером. Раскрываю грамматику Грузинской. Пластиковая розовая обложка провисает, из нее выпадают клочки разорванного письма. Запихиваю их обратно. Ловлю взгляд сидящего за столом напротив мальчишки. Его фамилия Рысь…Руга…. Не помню точно… Блондинчик с мерзопакостным хитреньким личиком…Бегающие подленькие глазки… Я его помню, кажется, с Бухареста, с 49 года… Из одной песочницы мы. Он у малыша отобрал ведерко и ударил его. Малыш ревет. Я стою рядом и медленно закипаю от возмущения. Подхожу к Руге и со всего размаха бью его своим ведерком по лбу. Он падает…Лужа крови…. Его увозят в больницу. Меня дома лупят до полусмерти. Потом привозят к нему в больницу, требуют, чтобы я попросила у него прощение. Я отказываюсь. Он лежит с перевязанной башкой на белых больничных простынях, и мне говорят, что он едва не умер. Как жаль, что он тогда не умер, надо было бить сильнее… Как жаль! Тогда все в моей жизни сложилось бы по-другому… Меня снова лупят, но не сгибают! Не знаю, помнит ли мальчишка, сидящий напротив меня, этот случай.
          Он сидел всю ночь в классной, склеивая обрывки моего дневника. А потом пустил его по интернату. И положил на стол директрисе. Было собрание, директриса говорила, что в нашем здоровом советском коллективе заводятся вот такие антисоветские элементы, которым польские парни нравятся больше соотечественников, которым нравится, что им целуют руки. Про Пушнову как-то не упоминали, хотя, на мой взгляд, если что и было в том дневнике плохого, то только злопыхательство на ее счет. Что было дальше, моя память выбросила. Наверно, что-то запредельно непереносимое.
          Ночью я проснулась от того, что меня душили. Костлявые девичьи пальчики сжимались на моем горле.. Сверху чья-то средней величины задница села на подушку. Это в спальне девочки решили так меня наказать. Ладно бы просто задушили, но чтобы жопой!!! Пять силуэтов, склонившихся надо мной в полутемной комнате… На спящую напали, сцуки…. Ату меня, ату! Ира Овчинникова, припоминаешь? Я не помню, была ли среди них ты. Моя койка располагалась у стены напротив стола, твоя – в ряду у окна…. Всего один шаг…Если коллектив сделал этот шаг, как трудно, наверно, заставить себя за коллективом не пойти, коллективисты вы хреновы... Но я тебя не помню. Я не помню, что такого я сделала, отчего они все бросились от меня врассыпную. Наверно, сбросила их с себя, маленьких и хлипких котят. Помню только убегавшую от меня с криком в коридор Таню Шульбах, помню, как бегу за ней в короткой белой пижаме в синий горошек, бегу с твердым намерением убить. Хорошо, что не убила. Не стоило и суетиться… Кажется, она умерла через пару лет, неосторожно переходя улицу.
          И опять провал, ничего не осталось в памяти…Зато я хорошо помню холодную осеннюю ночь. Я сижу на перилах Крымского моста. Внизу поблескивает черная вода реки. Я не боюсь того, что сейчас умру, я боюсь, что в воде мне будет холодно. Ну, еще минутку, чтобы собраться с духом, вода так холодна, мокра, так противно в мокрой одежде… Поздний прохожий стаскивает меня с перил и орет мне в лицо, что лучше убить того, кто обидел, а не умирать самой.
          А потом из Варшавы отдел кадров Внешторга вызывает мою маму. Мама чуть со страху не померла, подумала, что вскрылось наша родство с баронами Врангелями, и ее теперь турнут из МВТ, из КПСС и сошлют на Колыму. А ей говорят, что жуткую дрянь она вырастила, и это неудивительно, если она такие письма пишет. Мама никак врубиться не могла, какие такие плохие письма она мне пишет. Но, в общем, была счастлива до усрачки, что речь не о родословной ее идет. Все остальное ей было вообще до фонаря. Я же, пользуясь моментом, не стала объяснять, что во первых, это не письмо, а дневник скорее, а во вторых , написанный не ею, а мной.
          Галя Столбова и Таня Киселева отвернулись от меня сразу. Таня отшилась тихонечко и культурно, Столбова – в грубой форме. Но я о ней совсем не жалела. Честно говоря, тупостью своей она мне крепко досаждала. Саша Лощаков вернул брелочек, подаренный мною на день рождения, и со слезами на глазах, скорбно произнес, что пачкать себя такими знакомствами не может. Что этот хлыщ от меня , наконец, отвял, я была несказанно рада. Пусть даже отвял и в такой некорректной форме и так не ко времени. Сорную траву с поля вон! Я осталась в полном одиночестве. Зато в интернате появился свой герой, свой Павлик Морозов – Витя Руга. Я тогда и сейчас часто задаю себе вопрос – почему мы перевернули мораль? Почему никому не пришло в голову, что читать чужие письма мерзко, и уж тем более воровать и склеивать их. Что грешно доносить? Что плохо предавать?
          Однажды вечером я сидела на лавочке в скверике напротив интернат. Было очень холодно, но я там делала уроки. Старалась бывать в помещении интерната как можно меньше, только ночевать приходила. Поэтому и учебу так запустила. Рядом на скамейку подсели два парня из класса постарше. Я с ними знаком не была. Подумала, сейчас будут издеваться. Это были Шлема (а может, Саша Зинюк?) и Саша Титов. Но они не издевались и не обижали меня. Я тригонометрию штудировала, никак не могла запомнить, как синус на косинус меняется. Смотри, сказал Саша, если головой вверх вниз киваем, то меняется, а если голову в стороны крутим, то не меняется. Так мы подружились. Я была ему благодарна за то, что отчаянное безнадежное одиночество ушло от меня, и я смогла нормально дожить до конца учебного года и даже в Доброе съездить. Но вернуться на следующий год в интернат меня не смогли бы заставить и под страхом смерти. В начале следующего учебного года я твердо сказала отцу, что или родители возвращаются в СССР, или я живу одна и учусь в школе, которую выбираю сама… И они со мной согласились. А потом подошла пора отдавать долги.
         

Ирина Резкина (Титова) 1961-1962 год, 9 класс.
10.02.2012